Интервью

Евгений Водолазкин

Писатель Евгений Водолазкин рассказывает «Литературно» о странных желаниях Горького, черновиках Достоевского, острых темах, корявых текстах, пандемии и вечности.

Сегодня, 21 февраля, день рождения Евгения Водолазкина, автора «Лавра» и «Оправдания Острова», лауреата «Большой книги» и «Ясной Поляны». О том, зачем излагать коряво, что такое новая словесность, как писатели реагируют на абсурдность жизни и что в нас изменила пандемия, Евгений Водолазкин рассказал редактору «Литературно» Ане Колесниковой.

Почему я молчу

Как и большинство людей, к сорока годам я наговорился. В двадцать пять мне очень нравилось общаться, у меня было много друзей. Они и сейчас есть — на ментальном уровне: я знаю, что всегда могу к ним обратиться в трудную минуту. Я этих людей по-прежнему люблю, и они меня тоже, но словесного общения между нами почти нет. То же — с самым близким человеком, с женой: мы говорим очень мало. Не потому что нам нечего сказать друг другу, а потому что мы так хорошо друг друга знаем, что можем обходиться минимумом слов. За каждым ее словом — для меня цепочка смыслов. Многие слова имеют семейное значение, отличающееся от общепринятого. Даже когда мы что-нибудь подробно обсуждаем, нам требуется значительно меньше слов, чем если бы это обсуждалось с другими. С ней мне хватает трех-пяти слов там, где надо было бы сказать пятьдесят человеку постороннему.


«Чтобы слово было сильным, молчание необходимо»


Я очень много молчу. Почти ни с кем не общаюсь. Не хожу ни на какие тусовки, кроме тех случаев, когда обязан где-то быть — на презентациях, премьерах. И это не угрюмое бегство от мира, причина моей необщительности — не в неприятии окружающего. Человек ведь когда много общается? Когда активно интересуется окружающим миром. А к определенному возрасту человек настолько наполнен миром, что может рассматривать мир внутри себя. Он больше не нуждается в дополнительных вопросах к тексту.

Кроме возраста есть еще один важный фактор, влияющий на мое отношение к общению и молчанию. Вся моя работа — научная и писательская — связана со словами. Молчание — неизменное условие существования слова. По моим наблюдениям, слова тех, кто не умеет молчать, очень немного весят. Чтобы слово было сильным, молчание необходимо.

водолазкин

Взъерошить литературный стиль

Художественный текст неразделим на внешнюю и внутреннюю стороны, его форма — это и его содержание. Так что литературный стиль — не какое-то украшение, не лепнина на потолке. Он напрямую зависит от авторского замысла. Есть тексты внешне вроде бы корявые, но именно в этой корявости они и отражают то, что требовалось отразить. Андрей Битов мне однажды признался: «Я всю жизнь мечтал научиться излагать коряво». А он был, как известно, одним из лучших стилистов в русской литературе. Я его спросил: «Андрей Георгиевич, а кто, по-вашему, писал по-настоящему коряво?» Он ответил: «Лев Толстой и Андрей Платонов».



В свое время Горький призывал Платонова писать литературно и даже пытался его этому научить. Такое вот странное желание было у Горького. Странное и невыполнимое: переученный Платонов стал бы Горьким. Представьте себе: лежит гитара. Раздаются высокие звуки — гитара отзывается тонкой струной. А проедет машина с убийственным музоном на басах — завибрируют мощные верхние струны. Так и бытие откликается в художественных текстах по-разному. Язык обэриутов или драмы абсурда — не пустая вычурность, это реакция на абсурдность жизни. Странно было бы советовать Джеймсу Джойсу писать так, как Чарльз Диккенс, а Платонову — как Мамин-Сибиряк. У этих людей очень разный опыт, разные задачи и, соответственно, разные — авторские — стили.


«Значимый художественный текст — это отступление от правил»


Гладкопись — не показатель качества художественного текста. Человек нередко уходит от «красивой» гладкой речи, чтобы отразить реальную жизнь. Тот, кто хочет рассказать о жизни идеальной, напишет иначе. Дмитрий Сергеевич Лихачев считал Достоевского сверхгениальным в том числе и потому, что он умел взъерошить стиль. Черновики Достоевского гораздо более литературны, чем чистовые варианты его произведений. В черновике романа «Подросток» написано: «Началось движение в толпе». А в чистовике: «Началось шевеление в толпе». «Шевеление» — слово на границе литературности, но Достоевский выбрал именно его, потому что писал хронику событий. Происходящее фиксируется сразу, хроникер не может долго думать над выбором слов. Он берет те, какие попались в данный момент. Запускает руку в мешок со словами, вытаскивает любое и бросает его в текст. Поэтому в чистовике Достоевского именно корявое «шевеление», а не литературное «движение».

Creative writing и Лев Толстой

Я однажды из любопытства читал учебник по creative writing одной популярной американской преподавательницы литературного мастерства. Она буквально в первых строчках книги признается: я могу научить писать литературно, могу довести абсолютно любого до среднего писательского уровня, но никого не могу сделать Львом Толстым. Рецепт хорошего художественного текста — это идеальный метр из Международного бюро мер и весов во французском городе Севре. В реальности же метр — это высота растения, ширина кресла, что-то еще. Есть уровень письма, до которого доходят — либо учась, либо интуитивно — большинство авторов и начинают создавать какую-нибудь жанровую прозу: фантастику, детективы, любовные романы. Все это складно написано, но не принадлежит к верхам литературы. Потому что всякий сколько-нибудь значимый художественный текст — это отступление от правил, преодоление общепринятой литературности.

водолазкин

Я считаю, что никогда не учившийся писательству и даже плохо разбирающийся в литературе человек может создать хороший художественный текст. Приведу пример. Есть совершенно удивительная книга Данилы Терентьевича Зайцева — старообрядца часовенного согласия, который родился в Китае, рос на Алтае, в шестидесятых годах при содействии Международного Красного Креста через Гонконг переехал в Аргентину, после этого — в Бразилию, Боливию и Уругвай, а потом написал «Повесть и житие Данилы Терентьевича Зайцева». Язык этой повести — смесь забайкальского диалекта русского, церковнославянской речи, англицизмов, латинизмов и массы каких-то еще вещей, которые определяли развитие Данилы Терентьевича. За эту книгу ему присудили премию «НОС». Данила Терентьевич не учился творческому письму, но создал выдающееся произведение. Оно вне парадигмы современной литературы и именно поэтому — явление, та самая «новая словесность». Современную литературу, как я полагаю, Данила Терентьевич знает не слишком хорошо, что ему не только не мешает в писательстве, даже помогает. А есть люди, которые знают очень много, но это знание их парализует, и они не способны создать ничего интересного.

Пандемия и вечность

Вдохновиться можно чем угодно: когда б вы знали, из какого сора. В том числе и чем-то остроактуальным. У меня есть пьеса о пандемии «Сестра четырех», которую я написал в апреле прошлого года. То есть это текст о явлении, не только не завершившемся на момент написания, — лишь начавшемся. Я был потрясен тем, насколько огромно происходящее — не в медицинском смысле, а в историческом, если хотите — в вечностном. Не могу сказать, что дал в этой пьесе какие-то ответы. Да это и не дело писателя. Важно поставить вопросы, и я их поставил. Что перед нами? Что это в нас высвечивает?


«Я всегда оставляю дверь в прошлое открытой»


Мои герои всегда существуют автономно от меня. Я наблюдал за героями пьесы «Сестра четырех» и поражался тому, что после всего пережитого они остались такими же, какими были. В финале выясняется, что почти все — не те, за кого себя выдают. Врач не учился на врача, депутат — самозванец, писатель уже пятнадцать лет ничего не пишет. Казалось бы, после таких открытий что-то должно произойти. Но снова ничего не происходит. Псевдодепутат с пафосом говорит: «Отныне все мы будем не те!» А сумасшедшая, тоже действующая в этой пьесе, удивляется: «Все мы будем не те. Так мы ведь и были не те. Теперь, получается, снова будем не те?»

Меня потрясло, что даже такое огромное событие, как пандемия, не очень меняет людей. Человек будто оброс какой-то непробиваемой коркой. Во всяком случае, у меня было такое впечатление, когда я писал эту пьесу. Если человека бить, это будет его болью, шишками, но не обязательно станет его опытом. Опыт — не удары и не боль, а осмысление ударов и боли. К сожалению, многие люди, пережившие болезненные события, не превращают это в опыт, не становятся мудрее.

водолазкин

Так актуальная тема пандемии вдохновила меня на художественный текст. Но это в моем случае скорее исключение. Я — первый, кто избегает писать на острые темы. И не потому, что боюсь кого-то задеть. Просто я считаю, что когда пишешь на актуальные темы да еще с какими-то известными людьми в качестве героев, это снижает уровень произведения до светской хроники, выпуска новостей. А как только уходишь от актуальности — меняется калибр рассуждений, калибр произведения в целом.

Поэтому в «Лавре» я ушел в пятнадцатый век, в «Авиаторе» и «Брисбене» тоже достаточно издалека начинаю. И даже там, где я перехожу к современности, а это и в «Авиаторе», и в «Брисбене», и в «Оправдании Острова», все равно присутствует некоторая диахрония. Я всегда оставляю дверь в прошлое открытой, чтобы его можно было видеть из комнаты современности. Если текст не отражает другие времена — он плохо отражает и собственное время, без других времен современность не понять. Вот почему публицистические вещи, созданные на остроактуальном материале, редко остаются в вечности. Описываемые в них явления еще недостаточно хорошо изучены, случайные характеристики не отделены от сущностных. Актуальное произведение может остаться в веках, если автору удастся увидеть в актуальном главные черты — черты вечности.


Читайте «Литературно» в Telegram и Instagram


А также: 

Книги января: черти, тараканы и много рок-н-ролла


По вопросам сотрудничества пишите на info@literaturno.com