Обзор

Фото: Исаак Бабель / kinopoisk.ru

В день рождения Исаака Бабеля писатель и журналист Надежда Муравьева рассказывает о том, как мучительно и долго автор «Конармии» работал над каждым своим рассказом.

В «Конармию» погружаешься, как в воду. В метро не замечаешь, как бегут остановки, как входит и выходит народ, — повесть почти что вековой давности держит тебя в плену. Чудовищные приключения Лютова, его желание приобщиться к клану убийц и стать как все, его изгойство и его муки, приправленные пряным, острым, невероятным языком, не дают читателю отдохнуть и расслабиться на всем протяжении пути.

Да, это, безусловно, суть русской литературы — писать коротко или длинно, но о главном. О переделке, ломке, трансформации, невероятной на первый взгляд, абсолютной метаморфозе героя. Сам автор рассуждал об этой метаморфозе в духе времени: «Наша литература не похожа на западную, в частности, на литературу Франции. О чем там пишут? Полюбил молодой человек девушку — ничего из этого не вышло. Хотел работать — тоже ничего не вышло. В результате застрелился.

У нас пишут не так. Нашему автору — о чем бы он ни писал — совершенно ясно, что дело идет о величайшей переделке людей, о ломке старого мира. И, о чем бы он ни повествовал, он будет говорить именно об этом. А об этом нельзя говорить пошло…»

Говорить пошло у Бабеля в принципе не получается. Откуда взялся этот невероятный дар? Загадка. Он родился в Одессе на Молдаванке, в семье торговца-еврея. В автобиографии писал: «По настоянию отца изучал до шестнадцати лет еврейский язык, Библию, Талмуд. Дома жилось трудно, потому что с утра до ночи заставляли заниматься множеством наук. Отдыхал я в школе».  Писать он начал рано, примерно в пятнадцать лет. Сначала сочинял по-французски — любил Флобера и Мопассана и подражал им. Эта школа изысканной стилистики и отточенного веками литературного языка больше всего повлияли на юного писателя. Так сказать, от противного. Позже он писал: «Русский язык еще сыроват, и русские писатели находятся, в смысле языка, в более выгодном положении, чем французские. По художественной цельности и отточенности французский язык доведен до предельной степени совершенства и тем осложняет работу писателей. Об этом с грустью говорили мне молодые французские писатели. Чем заменить сухость, блеск, отточенность старых книг, — разве что шумовым оркестром?  Мы не находимся в таком положении. Нам следует искать страстные, но простые и новые слова…»

Каждому герою, искателю новых слов, страннику и художнику нужна родительская благословляющая фигура, без этого не произойдет алхимическая работа души. «Старик Державин нас заметил…» В случае Бабеля таким волшебным наставником стал Максим Горький. «…Мы остались одни – Максим Горький и я, свалившийся с другой планеты, из собственного нашего Марселя (не знаю, нужно ли пояснять, что я говорю об Одессе). Горький позвал меня в кабинет. Слова, сказанные им там, решили мою судьбу.

— Гвозди бывают маленькие, — сказал он, — бывают и большие, с мой палец. — И он поднес к моим глазам длинный, сильно и нежно вылепленный палец. — Писательский путь, уважаемый, усеян гвоздями, преимущественно крупного формата. Ходить по ним придется босыми ногами, крови сойдет довольно, и с каждым годом она будет течь все обильнее… Слабый вы человек — вас купят и продадут, вас затормошат, усыпят, и вы увянете, притворившись деревом в цвету… Честному же человеку, честному литератору и революционеру пройти по этой дороге — великая честь, на каковые нелегкие действия я вас, сударь, и благословляю…

Надо думать, в моей жизни не было часов важнее тех, которые я провел в редакции “Летописи”. Выйдя оттуда, я полностью потерял физическое ощущение моего существа. В тридцатиградусный, синий, обжигающий мороз я бежал в бреду по громадным пышным коридорам столицы, открытым далекому темному небу, и опомнился, когда оставил за собой Черную Речку и Новую Деревню…»

Позже Горький отправит молодого писателя «в люди». Это благодаря ему Бабель попадет в «Конармию». И много куда еще. И вернется в Одессу прославленным писателем: как же, его благословил и признал сам Горький! Литературные юноши бегали за ним толпами.

Но сам известный писатель Бабель был от себя не в восторге. Вообще ему свойственно было некоторое самоедство и надрыв в том, что касалось работы. Этот драгоценный, круто замешанный, как хлеб, крепкий, как водка, язык, давался ему не сразу: борьба с самим собой была для него делом обычным.

«У меня нет воображения, — упрямо повторил он. — Я говорю это совершенно серьезно. Я не умею выдумывать. Я должен знать все до последней прожилки, иначе я ничего не смогу написать. На моем щите вырезан девиз: “Подлинность!” Поэтому я так медленно и мало пишу. Мне очень трудно. После каждого рассказа я старею на несколько лет. Какое там к черту моцартианство, веселье над рукописью и легкий бег воображения! Я где-то написал, что быстро старею от астмы, от непонятного недуга, заложенного в мое хилое тело еще в детстве. Все это — вранье! Когда я пишу самый маленький рассказ, то все равно работаю над ним, как землекоп, как грабарь, которому в одиночку нужно срыть до основания Эверест. Начиная работу, я всегда думаю, что она мне не по силам. Бывает даже, что я плачу от усталости. У меня от этой работы болят все кровеносные сосуды. Судорога дергает сердце, если не выходит какая-нибудь фраза. А как часто они не выходят, эти проклятые фразы!».

Как-то раз он показал Паустовскому огромный том — и тот, было, обрадовался и изумился: никак Бабель сподобился написать целый роман! Однако не тут-то было: это оказалась рукопись одного единственного рассказа, точнее, двадцать два его варианта. Следом за тем — в пересказе Паустовского — Бабель рассказал ему о том, как именно он пишет. Это работа титаническая, неподъемная для среднего сочинителя. Итак: «Я проверяю фразу за фразой и не единожды, а по нескольку раз. Прежде всего я выбрасываю из фразы все лишние слова. Нужен острый глаз, потому что язык ловко прячет свой мусор, повторения, синонимы, просто бессмыслицы и все время как будто старается нас перехитрить.

Когда эта работа окончена, я переписываю рукопись на машинке (так виднее текст). Потом я даю ей два-три дня полежать — если у меня хватит на это терпения — и снова проверяю фразу за фразой, слово за словом. И обязательно нахожу еще какое-то количество пропущенной лебеды и крапивы. Так, каждый раз наново переписывая текст, я работаю до тех пор, пока при самой зверской придирчивости не могу уже увидеть в рукописи ни одной крупинки грязи…»

Вся эта работа стоит за слитыми в одно целое рассказами «Конармии», за этим поэтическим и плотным языком. Ей можно учиться сейчас, когда со дня гибели писателя в 1940 году прошло уже столько времени и утекло столько воды. Ей можно учиться, потому что плоды этой работы видны — стоит только открыть книгу. Помнится, по воспоминаниям одного из современников, Маяковский не мог прийти в себя от изумления, прочтя рассказ «Соль». Он читал его всем и каждому, не щадя времени и сил. Это изумление перед творческой силой живого слова может настигнуть нас и сейчас: например, в метро, потому что шум его и грохот перестают быть слышными за ровным пчелиным гудением трудового языка Бабеля. И это, пожалуй, лучшая проверка в наше время.