Интервью

Писатель Павел Селуков

«Говорить о пацанах с района больше неинтересно», ― писатель Павел Селуков рассказывает о новом опыте, Михаиле Круге и спасительном кайфе от сочинения историй.

Павел Селуков всегда откровенен. При чтении рассказов писателя нередко возникает впечатление, что у откровенности этой нет лимитов. Иногда она коррелирует с искренностью, прямотой, а временами кажется: это циничная голь и неприкрытость. Хоть и косвенно, но сам автор свою особенность объясняет в духе Достоевского: «Один и тот же человек может и спасти, и убить. И то и другое в его природе, и одно другого не исключает». Обозревательница «Литературно» Нонна Музаффарова поговорила с Павлом Селуковым ― автором трех сборников прозы, финалистом «Большой книги» и «Нацбеста» ― о феномене юродства, начитанных гопниках, метамодернизме, исповедальности и другом. 

Осенью прошлого года вы стали обладателем литературной премии журнала «Юность» в номинации «Лучший рассказ». Им стал ваш «Эмигрант из Беднолэнда» — история охранника ночного клуба, который зачитывается Достоевским, штудирует Библию, вредных привычек не имеет, чем и привлекает настороженное внимание окружающих. Как вы считаете, ваш Борис из Беднолэнда, к которому в рассказе относятся как к чудаку, тянет на роль некоего индикатора того, чего нашему времени не достает: порядочности, негромкой, но очевидной внутренней силы, бескомпромиссности?

В наше время сложилась удивительная ситуация, когда популярность заменила профессионализм и компетентность. В каком-то смысле популярность похожа на деньги — покрывает, если не все, то многие грехи. Мне кажется, это пошло от пренебрежительного отношения к труду. Он утратил самоценность, понятие «мастер» почти исчезло из обихода. Рабочие на заводе, создающие реальные ценности, зарабатывают в сотни раз меньше звезд инстаграма. И слова «капитализм» мне явно недостаточно, чтобы назвать эту ситуацию нормальной и справедливой. Труд не в тренде, за него не платят. А раз не в моде труд внешний, то и труд внутренний, «внутреннее деланье», тоже постепенно сходит на нет. Его не выставишь напоказ. С появлением интернета и соцсетей демонстрация жизни стала важнее самой жизни. Соблазн «прослыть» оказался сильнее обязанности «быть». В этом смысле Борис предстает исключением, лишь подчеркивающим сложившиеся тенденции. Хотя и он своим полупубличным чтением умных книг то ли сознательно, то ли нет обнаруживает «внутреннее деланье». Потребность в подлинности, как самоподлинности, у людей все же есть. Как только соблазн «прослыть» окончательно превратится в обузу, соблазном станет «быть», которому многие поддадутся. Хотелось бы до этого времени дожить.

Что нужно для того, чтобы ускорить приближение этого времени? Когда «быть», а не «прослыть» станет бóльшим искушением?

Тут как с алкоголем. Пока он является для тебя прорывом из обыденности — пить ты не бросишь, когда он сам становится рутиной, трезвость автоматически становится прорывом, праздником, обновлением. Мне кажется, мы уже вплотную приблизились к пониманию, что соцсети это, в общем-то, довольно плоско и скучно, а «слыть» вместо «быть» стыдно. Кристофер Нолан, например, пользуется ноутбуком и телефоном без доступа в интернет. Мне об этом рассказал наш режиссер и голливудский оператор Роман Васьянов. В начале писательской карьеры вы регулярно публиковали рассказы в фейсбуке. Часто упоминаете о том, что это мотивировало вас к творчеству. Но и сейчас, будучи признанным автором, время от времени вы размещаете тексты в сети. Что это — необходимость моментальной обратной связи?

Фейсбук — хороший черновик, дополнительная возможность взглянуть на текст под разными углами, понять, что работает, а что нет. Да и зачем тексту пылится в моем телефоне, пусть люди читают, если хотят. Я ведь пишу безотносительно к фейсбуку. Вопрос только в том, публиковать текст или нет.

Своего Бориса из рассказа «Эмигрант из Беднолэнда» вы называете юродивым, и там же развиваете мысль, что явление это чисто русское, в других странах не встречающееся. Русская литература и в самом деле богата образами юродивых. Ваш Борис — это дань литературной традиции, или наличие подобных характеров еще возможно в нашей действительности?

Я знаю таких людей. Как персонажи они мне особенно симпатичны. Они юродивые, но, с другой стороны, они нормальные, а вот все кругом как раз юродствуют. Зависит от того, откуда смотришь — из Царства кесаря или из Царства Духа, говоря языком Бердяева. Через юродивых хорошо виден драматичный дуализм нашего мира. Может быть, они для того и существуют.

Проводить параллели между фактами из биографии писателя и его персонажами — дело нехитрое. Напрашиваются они и в этот раз. У вас также был опыт работы охранником. Приходилось ли, как вашему Борису, сталкиваться с давлением окружения?

Я вырос в рабочем районе Перми, выучился с грехом пополам на автослесаря и траектория моей жизни, конечно, не предполагала ни писательства, ни самообразования. Я начал читать книжки, потому что влюбился в умную девушку Машу, когда мне было пятнадцать лет. Иными словами, я был крайне мотивирован, поэтому если и преодолевал какую-то инерцию, то это была самая обычная лень. Мои друзья относились к моему увлечению как к милому закидону, чем бы дитя ни тешилось. Ваш сборник «Добыть Тарковского» состоит из рассказов, где повествование ведется от первого лица. В последней книге «Как я был Анной» от этого принципа вы нередко отказываетесь…

От первого лица мне писать проще из-за моего подхода к письму. Сначала я, как актер, влезаю в шкуру героя, и потом из этой шкуры пишу его текст. В известном смысле рассказчик в моем тексте в большей степени герой текста, чем герой заявленный. Многие читатели подозревают мои рассказы в автобиографичности, на самом деле это не так. Но еще хуже, что они считают их реализмом, отчего вооружаются неправильной оптикой, которая мешает им воспринять рассказ. Если выеживаться терминологией, то я бы назвал свои тексты метамодернистскими. В модерне добро и зло закреплены за героями, это абсолютные состояния. В постмодерне добра и зла как таковых не существует. Метамодерн утверждает, что добро и зло свойственны каждому человеку в зависимости от внутренних и внешних обстоятельств. Один и тот же человек может и спасти, и убить младенца. И то и другое в его природе, и одно другого не исключает.

В сборнике «Как я был Анной» многие рассказы написаны от третьего лица по двум причинам. Во-первых, мне хотелось доказать себе, что я способен так писать. Во-вторых, меня утомила уверенность читателей в автобиографичности всех моих рассказов, написанных от лица первого. Хотелось писать более отчужденно и менее исповедально. Да и без конца эксплуатировать этот прием мне показалось скучным.

А вам не кажется, что в своем стремлении опробовать новые художественные приемы, вы потеряете или уже начинаете терять то, что составляло особенность ваших произведений — бесстрашие исповедальности? Даже если исповедальность эта — результат писательского мастерства, уловка, она, тем не менее, обладала непосредственностью искренности.

Потеряю так потеряю. Может, обрету что-то иное. Дело тут не только в исповедальности текстов, но и в их пацанскости, как бы простоватости, народности. Однако я не хочу быть заложником одного образа, я пытаюсь развиваться, как любой нормальный человек, поэтому перемены в манере письма неотвратимы. Если они приведут к потере читательского интереса, значит, быть по сему. Я пишу, потому что кайфую от этого. Пишу как хочу и о чем хочу. Писать на потребу, до конца жизни отыгрывая начитанного гопника с сердцем нараспашку, давно уже таким не являясь и такой жизнью не живя, вряд ли более искренняя позиция, чем рассказы от третьего лица. Просто большинство читателей ждут именно таких текстов. Если б Михаил Круг написал симфонию, неважно — сильную или слабую, ему бы наверняка многие сказали: «­­Миш, че за фигня? Сбацай “Централ”». Так вот. Мне бацать «Централ» уже неинтересно.

Так получилось: вашу книгу «Добыть Тарковского» у меня взяла почитать хозяйка съемной квартиры Лилия Павловна — женщина семидесяти лет, в прошлом педагог русского языка и литературы. На следующий день я стала ее расспрашивать. «Лаконизмом автор напомнил Чехова», — ответила она… Вас вообще нередко сравнивают с Довлатовым, Зощенко, Шукшиным, с другими мастерами короткого жанра. Как вы относитесь к подобным сравнениям?

Зависит от контекста, в который это сравнение помещено. Одно дело, когда меня обвиняют во вторичности и эпигонстве, другое — когда прослеживают преемственность. Сравнивать молодого писателя с корифеем, это как сказать принарядившейся подруге, что она почти как Марго Робби, только похуже. Есть мнение, есть обвинение, есть оскорбление. К сожалению, во многих головах разница между этими явлениями отсутствует. Возвращаясь к Лилии Павловне добавлю, что спустя несколько дней книгу она мне вернула со словами: «ничего святого», «автор бравирует пацанским опытом», «уж больно он пессимистичен»… Как вы думаете, читатель вообще или читатель русский нуждается в некой оптимистической идее?

Оптимизм по определению направлен в будущее. Сложно быть оптимистом, когда у тебя нет даже образа этого будущего. Фраза Довлатова — будущее наше, как у раков, позади — стала пророческой. Доминирование исторических романов на литературном рынке наглядно это демонстрирует.

Вы часто упоминаете, что работа над романом дается вам тяжело и не приносит того удовольствия, которое вы получаете при написании рассказов. Почему же для вас так важно создание крупной формы?

Это вызов. К тому же после работы над сценарием сериала, о котором я пока не могу ничего говорить, мне стала чуть понятнее природа романа. А еще есть хоть и глупая, но установка — романа нет, значит, не писатель. Не то что бы она мне покоя не дает, но вопросов к себе уж точно не снимает.

Не сложно после работы в кино, где главное слово остается за действием и зримым, возвращаться к литературе?

Сложно было из литературы, где я хозяин своей книжки, каждого в ней слова, попасть в кино, где за сценарий отвечаю не только я, но и режиссер с продюсером. Коллективный труд дается мне непросто.

Сюжеты многих ваших рассказов разворачиваются в рабочем микрорайоне Перми — на Пролетарке. Допускаете ли вы, что Пролетарка может стать для вас некой Йокнапатофой, или по мере обретения опыта в новых географических локациях писатель Павел Селуков от малой своей родины будет отдаляться?

Я, в общем-то, уже отдалился. Живу, например, в Великом Новгороде. Да и писать о пацанах с района мне больше не интересно, я высказался. За последние пять лет моя жизнь сильно изменилась. Как и я сам. Сейчас я ищу новый свой язык, чтобы об этом рассказать. До тридцати лет я копил жизненный опыт. Этот опыт стал тремя книгами. Теперь наступил этап накопления следующего опыта, началась как бы вторая жизнь. Что из этого выйдет и выйдет ли, я пока не представляю.

Вы не раз упоминали, что писательство для вас — терапия. От чего в таком случае творчество исцеляет?

От алкогольной и наркотической зависимостей. Только кайф от сочинения историй способен перебить удовольствие от алкоголя и наркоты. Ради него я способен не употреблять отраву, держать себя в руках. Конечно, срывы случаются, но я знаю, как из них выходить. Мне есть куда и ради чего возвращаться.


Читайте «Литературно» в Telegram и Instagram


Это тоже интересно: 

На лицо ужасные, добрые внутри


По вопросам сотрудничества пишите на info@literaturno.com